О стыде перед полицейским и внутренней свободе
В традиционной субботней колонке редакторов Софья Качинская — о том, почему ей стыдно за Шекспира перед полицейским, об избирательности памяти и о том, как важно быть свободным.
Меня воспитывала очень большая и очень интеллигентная семья. Говорят, что интеллигентом человек становится, если его отец — интеллигент, и его дед — интеллигент. Я сыграла комбо: в моей семье нет людей без высшего образования ни по какой из линий последние лет восемьдесят. С одной стороны — страшно повезло, мы все — белые воротнички и крайне приятные люди. Нас, девочек из настоящих интеллигентных семей, с детства учат, что Достоевский — это важно, гадость в школьной столовой лучше не есть, а ты — всегда лучшая снежинка на новогодней елке. Лучшая снежинка все детство провела в прекрасном дворце просвещения и благородства, а на грубый, холопский мир смотрела свысока из резного окошечка в башенке.
Недавно я попала в полицейский участок в районе десяти вечера. Отделение, под патронажем которого находится мой район, — одно из самых неприятных в городе. Старое, пугающее строение в двух шагах от предместья Рабочего, в котором невозможно не вспомнить разом НКВД и Солженицына; темные узкие коридоры, агитационные плакаты о задержании воров, светящаяся вывеска «МВД — на служении Родине!», жесткие лавки, холод, забирающийся внутрь.
На мое робкое «Извините, мне нужна помощь» дежурный ругается изощренным матом, выдает мне листок и отправляет писать заявление. На лавочку рядом со мной плюхается бомж, в углу два гопника обсуждают «кореша Витю, которого, не иначе, как загребли». Заходит беременная женщина с печальным лицом и опухшими ногами: ей спалили дом, скоро рожать, а жить негде. Я стараюсь исчезнуть.
В кабинете оперуполномоченного горит тусклый свет, на вытертых обоях рядом с репродукцией Казанской божьей матери висит плюшевая сова в погонах и выцветшие ориентировки. Усталый мужчина тушит «Петра» о пепельницу, закрывает скрипящую форточку и садится на жесткий стул. Я решила очаровать человека в погонах неземной улыбкой, шелковым платьем и вообще манерами, знаете, это всегда происходит: вот ты машешь ресницами, а собеседник в это время взлетает. Я даже изящно пошутила про категориальный императив и задорно засмеялась. Оперуполномоченный посмотрел на меня, на часы и промолчал.
Мне, как нормальному взрослому человеку, не свойственно думать, что я лучше или хуже кого-то из людей. У каждого своя история, поэтому один метет улицы, другой ворует миллионы, третий — академик Сахаров, а четвертый сгинул в Аушвице. Но перед оперуполномоченым, бомжом и дежурным по участку я испытала настоящий, беззащитный стыд, и разобраться в его природе до конца у меня не получается до сих пор. Мне никогда не было стыдно за то, что я ем мороженое на улице, а босой цыганский ребенок — нет, что я не болею лейкемией, а пятимесячный Коленька перенес три операции и нуждается в деньгах. Я могу испытать сострадание, но то, что мы оказались по воле случая в разных ситуациях — меня мало волнует, такова жизнь. Мне стыдно именно за то, что зависело от меня: что я могу пошутить про Канта, что отличу Чехова от Шоу, а оперупономоченный — не отличит. И стыдно именно перед ним, а не за него. Потому что я понимаю, что есть целый огромный мир, в который нам — дурацким представителям креативного класса — ходу нет (да и, прямо скажем, не очень-то и хотелось), в котором недостаточно знать наизусть Шекспира, чтобы тебя уважали, а ты сам — уважал себя. Стыдно перед любым пацанчиком с района за то, что я, вероятно, чуткая, и душевная организация у меня — что надо, а у него — нет. Конечно, любой может сказать: «А вдруг да?», но мы же понимаем, что, как правило, нет: мы имеем дело с человеком, толстокожим, как слон. Но ведь, если его понятие о чуткости или там чувстве юмора разнится с моим, это еще не значит, что он живет неправильную, ненастоящую жизнь.
То есть у них, у большинства, вообще другая система ценностей, и пока я сидела в своем прекрасном мире фильмов серии «Кино без границ» и летних путешествий на море, за его пределами случилась еще не одна история, жизнь, которая вообще не похожа на мою. Получается, я ничего не знаю, получается, моя система ценностей рушится, как только я попадаю в отделение милиции или в спальный район, и там то, чем я могла бы гордиться, не имеет вообще никакого веса. Мой Кант — это пыль, которую я несла с таким почетом, что красная дорожка передо мной возникала из ниоткуда и оказалась иллюзией. Перед полицейским мне стыдно за то, что я слишком много на себя взяла.
Сергей Довлатов как-то написал, что наша память избирательна, как урна. Мы все бывали в разных ситуациях, отнюдь не самых приятных. Кого-то избивали, кто-то имел разговор с ФСБ, кто-то оказывался в одной палате с людьми с улицы, у кого-то все пропивали родственники, кто-то нарывался на проблемы в милиции. И со мной тоже бывало всякое, но мои органы чувств и подсознание этого не помнят: потому что это те миры, которые я бы не хотела знать (что, безусловно, не делает мне чести по ряду причин).
Мир людей в этом контексте настолько многослоен и непонятен, что я, ей-богу, не знаю, как себя вести в любом обществе или месте, которое разнится с моим понятием комфорта: мне одинаково неуютно в отделении милиции и среди тех, кто умен, утончен и прекрасен настолько, что на этих людей запрещено дышать. Мне хорошо с теми, кто не отличается от меня. И в этом и есть момент внутренней несвободы, потому что человеку, который мыслит шире и проще меня, очевидно: на самом деле никто не отличается ни от кого, мы все — суть одного и то же, и никакого «другого» нет. Свободный человек сможет одинаково легко говорить с оперуполномоченным и с Умберто Эко, одинаково естественно вести себя в отеле «Ритц» и автобусе №28р, его никто не вытащит из его крохотного мира, потому что у мира этого человека нет границ. И я ума не приложу, что мне нужно сделать, чтобы жить именно так.
Источник: