Ольга Седакова: Свободный ум видит истину как она есть и не беспокоится, как его поймут
Поэт, писатель, ученый об одиночестве, вере, вреде педагогики и пользе курения.
Сегодня надпредметную гуманитарную область принято называть антропологией. Есть хорошее немецкое определение — Geisteswissenschaft — наука о духе. Многие работы Павла Флоренского, Сергея Аверинцева, Михаила Бахтина относятся к этой сфере. Это не филология, это попытка проследить некоторые направления человеческого гения.
Если мой текст называется «Земной рай у Данте», надо понимать, что меня Данте волнует не в академическом и историческом ракурсе, а я думаю о том, что мне позволяет Данте и его земной рай.
Почти всегда поражаюсь себе — как посмела?.. Пушкинистика, дантология… Но в итальянских газетах писали: «Нужно было, чтобы приехал поэт из России, чтобы объяснить нам наших Данте и Петрарку». Да, я беру такие области, которым человек обычно посвящает жизнь. Моя задача увидеть Данте или Пушкина в свете Geisteswissenschaft, как одно из проявлений человеческого гения.
Хочется думать о читателях, которым это интересно. Меня всегда поражало их сходство. Это люди разных профессий, совсем не литераторы, но обладающие некоей музыкальностью. В России такие серьезные, самостоятельные, вдумчивые, как правило, занимают невысокое социальное положение. Тогда как мои западные читатели — люди того же склада, что и российские, — кардиналы, министры, ректоры университетов. Западное общество устроено по-другому. У нас такие люди никуда не поднимаются.
Читатель, слушатель, зритель — культурный феномен. Это — творческие профессии. Мандельштам одним из первых почувствовал новый смысл этих ролей: читатель, слушатель занимается сотворчеством. Это призвание становится все более редким. Пишущих, сочиняющих становится больше, чем читателей и слушателей. А пункт творчества — все равно читатель, слушатель, в которого все приходит.
Есть мнение, что аналитический склад ума мешает тому каналу, который необходим поэту, чтобы писать стихи. Поэта часто рисуют как безумного медиума, через которого кто-то говорит, и чем меньше он соображает, тем лучше. Но в Мандельштаме сочетались поэзия и аналитика. И многие поэты-романтики хорошо мыслили — вспомним хотя бы Гельдерлина, который писал о греческой трагедии, учитывая все, что знает филолог о греческой трагедии. Интуиция и сознание должны идти рука об руку. В старые самиздатские времена у меня был друг пианист, он и меня учил игре на фортепьяно, — Владимир Иванович Хвостин. Чтобы перестроиться от суетливой жизни к другому восприятию, перекрыть наше бесконечное нелепое любопытство, он играл музыкальные пьесы, например, Шумана. И это было барьером для входа в стихи, чтобы не врываться туда, не вытерев на пороге ноги.
Культ иррационального в противовес рациональному, в свою очередь, сам дошел до предела, так что стала видна малость его возможностей. Проблема диалога веры и разума есть, но не на таком уровне, что думать не надо. Все зависит от того, как понимать разум. Если под разумом понимать узкий рациональный вклад, то он с верой несовместим. Но разум бывает вдохновенный, глубокий, мудрый, который не разум уже, а ум. Ум прославляется и в Библии, и в восточной аскетике. Часто противоречия бывают между вещами поверхностными. А в глубоких вещах гораздо меньше противоречий.
Прошлое — это начатки будущего, которые часто никак не подхвачены. В каждом повороте времени выбирается некоторая возможность, а другие отставляются. Но мы всегда можем взять то, что брошено, и развить его. Многим кажется, что все магистральные пути уже раскрыты. А искать надо как раз на магистральных путях, только не там, где из гениев сделали чучело. Взять Пушкина как Пушкина, Шекспира как Шекспира. Упрощение мысли, сведение все к простым дуальностям закрывает возможности. Свободный ум видит истину как она есть и не беспокоится, как его поймут. Еще Пастернак отметил, что люди слишком педагогичны, очень заботятся о том, как передать знание. Человек, обеспокоенный педагогикой передачи знания, вырабатывает много схем. А истинная передача происходит другим образом: в каждой строчке только точки, догадайся, мол, сама. Если знание передается педагогически, будь уверен: ты выучил схему, а не получил знание. Со времен Просвещения человечество так озабочено передачей знаний по схемам воспитания и упрощения, что к сегодняшнему дню сложился образ человека, которому надо все объяснять, упрощать. И начинаешь думать — вдруг меня не поймут? Вот этот страх надо отсекать. Есть такая проверка текста. Когда это необходимое стихотворение, ты чувствуешь, что оно есть, не важно, напечатают ли его, прочитают ли. Слова уже прошли через атмосферу, пробили ее.
Может ли поэзия быть служением? Служением может быть все, в том числе уборка комнаты. Однажды моя бабушка, женщина верующая, крестьянского происхождения, сказала: «Ты все-таки счастливая. У тебя есть чем Богу угодить. Ты ему стих напишешь. А я чем угожу?» — «А ты тарелку вымоешь». У нее тарелки всегда блестели, сверкали, мне очень нравилось. «Зачем ему моя тарелка?» — «А зачем ему мои стихи?» — «И то». Спустя время все же заключила: «Нет. Стихи — это не тарелки».
Библия написана стихами, мы имеем такой поэтический образец служения. Поэту нового времени очень трудно. Пути светской и церковной культуры со времен ренессансной культуры сильно разошлись. И не отсутствие личной веры мешает желанию воспринимать поэзию как служение. А скорее одиночество, которое вошло в плоть современного искусства. Любой псалом царя Давида говорит о его частных переживаниях, и тем не менее он написан для хора. У поэта нового времени нет опоры на общее. Чтобы в прямом смысле ощущать свое служение, нужно чувствовать соборность, общность.
Нужное знание, слово нигде не потеряется. В качестве примера расскажу, как нашла самого подходящего для нашей этнологической экспедиции информатора. Мы изучали славянские языки, обряды и верования. Приезжали в села и спрашивали людей, что они думают про загробный мир, про душу. Они не знали, как к этому отнестись, не понимали: мы инспекторы или шпионы? Знали только, что эти вещи не рассказывают посторонним людям.
Как-то я пошла прятаться за поленницу, потому что женщинам было строго-настрого запрещено курить. Вдруг громкий мужской голос: «Дочка, дай затянуться». Смотрю — в поленнице кто-то лежит. Человек, у которого отрезаны руки и ноги. Родные вывозят его в поленницу, идут работать, а он лежит и ждет, что кто-нибудь сунет в рот сигарету или даст попить. Он скатился с бревен в тачку, я привезла его пред светлы очи руководителя экспедиции Никиты Ильича Толстого, и три недели, что мы там жили, он рассказывал нам интереснейшие вещи. Он не был одинок, у него был насыщенный, заинтересованный диалог с данным ему на земле местом.